Обращаясь к истокам своей жизни, Сергей Иосифович Фудель особо выделяет последние предреволюционные годы. «Многие из нас», — пишет он о себе и своих старших ровесниках, — «тогда были полны Блоком, его ночными предчувствиями истории». Особенно же Фудель подчеркивает предощущение какой-то жизненной полноты, выразившееся в стихах Блока:
Весна, весна, скажи, чего мне жалко?
Какой мечтой пылает голова?..1
Не только Сергей Фудель, но и многие его современники — при всем разнообразии их поисков — напряженно ищут «что-то живое». Такое состояние характерно не только для России Серебряного века. В те же годы австрийский поэт Гуго фон Гофмансталь так охарактеризовал эпоху «рубежа веков»:
«Мне кажется, что сущность нашего времени выражается в образе человека с книгой в руках, подобно тому как символом иных эпох была коленопреклоненная фигура молящегося».2
Дело не в том, поясняет он, что вместе со всеобщим образованием распространилось и чтение как форма досуга. Отличительной чертой времени Гофмансталь считает состояние поиска: люди самого разного положения «гонимы беспрестанной тоской, голодом, который ничем нельзя утолить». От книг требуют уже не сведений о мире, не развлечения и не забвения: «Люди тоскуют по чуду, которое соединило бы их жизнь с Жизнью с большой буквы, чтобы и по их жилам заструилась ее горячая кровь». Целостный, охватывающий все существо человека опыт ощутимого единства с миром — вот то чудо, которого ждут от поэта и его произведения. Не находя для себя пищи, люди читают лихорадочно, «постоянно перескакивая от одной книги к другой, редко на чем-то останавливаясь… Они и не могут остановиться, ведь они ищут из книги в книгу то, чего нельзя получить, усвоив содержание даже лучшей из тысячи книг».3
Именно таким погруженным в книги и искусство «золотоискателем»4, богоискателем, запомнился Фуделю его учитель и старший друг Сергей Николаевич Дурылин. «Читали мы тогда Тютчева, Блока, И. Анненского, “Три разговора” Соловьева и его стихи, Флоренского, Эрна, Эврипида, Розанова, каких-то ранних символистов, “Цветочки” Франциска Ассизского, “Древний патерик” и “Луг духовный”», — так Фудель вспоминает о совместном с Николаем Чернышевым и Сергеем Сидоровым чтении под руководством Дурылина.5 Книги не просто читают, ими живут: «Мы не читали Достоевского только потому, что жили вместе с ним, нося его всегда в себе и уже давно его прочитавши глазами…»
Время близкого общения с С.Н. Дурылиным, 1917–1920 годы, Фудель особо выделял, когда восстанавливал историю своего внутреннего движения, как период критического осмысления имеющегося опыта и духовного поиска. Старший друг Фуделя жил в необычайном напряжении. С одной стороны — крайняя скудость и теснота, когда гостю приходилось спать «на полу на каком-то старом пальто», а еды не было и в помине: «он забывал о ней, да к тому же какая могла быть еда в те голодные годы почти сорок лет назад? Я не знаю, чем питался Сергей Николаевич днем, но вечером он обычно ничего не ел, а выпивал только стакан или два вечно остывающего в забвении чая». С другой — необычайный творческий подъем и деятельность: «Писал он сразу множество работ… одновременно писались, или дописывались, или исправлялись рассказы, стихи, работа о древней иконе, о Лермонтове, о церковном соборе, путевые записки о поездке в Олонецкий край, какие-то заметки о Розанове и Леонтьеве и что-то еще…» Не нуждавшийся, казалось, в еде Дурылин самим образом своего существования свидетельствовал о том, что такое человек: корни его — «в ином духовном мире», и без опытного прикосновения к этой реальности ничто не может удовлетворить его тоску. Отсюда бессонные ночи, занятые долгими разговорами «о путях к Богу и от Бога», символом которых становится картина, висевшая в комнате Сергея Николаевича.
«Над кроватью висела одна-единственная картина, акварель, кажется, Машкова: Шатов провожает ночью Ставрогина. Это была бедная лестница двухэтажного провинциального дома, наверху на площадке стоит со свечой Шатов, а Ставрогин спускается в ночь. В этой небольшой акварели был весь “золотой век” русского богоискательства и его великая правда».6
Сценой, изображенной на картине, в «Бесах» Достоевского заканчивается ночной разговор двух героев, главное в котором для Фуделя — напряженное требование достоверного ответа на вопрос о Боге. Так, напоминая о разговоре Шатова и Ставрогина, Фудель дает понять, чего искал в то время он сам: достоверности. Говоря словами Достоевского, «чтобы уверовать в Бога, надо Бога».
Достоверность подразумевает опытное прикосновение к «иному миру»: он должен быть дан как очевидность и в то же время убедителен, чтобы его можно было принять как истину. Для С.Н. Дурылина среди источников такого опыта важное место занимает искусство: не случайно в его комнате-келье вместе лежат и «Свет Невечерний» С.Н. Булгакова, и «Кипарисовый ларец» Иннокентия Анненского, «и даже издание мистических темных рисунков Рувейра».7 Это не единственный источник; помимо него есть и поездки по Олонецкому краю с его стариной, народными говорами и ритуалами, лесами, допетровскими деревянными храмами, и запомнившийся из детства «тихий звон к вечерне, зов, зовущий // Младенческую душу на побег»8, такой созвучный жизни Оптиной пустыни. Для Дурылина эти различные стихии, видимо, являлись разными гранями одной и той же реальности:
«Помню, как после долгого и восторженного рассказа об Оптиной, где он только что был, он стал говорить об опере “Русалка”. “Это истинное чудо!” — сказал он. Или вдруг после молчания, когда он, лежа на кровати, полузакрыв глаза, казалось, был весь в ином духовном мире, он начинал читать мне отрывки из его любимой вещи Клода Фарера “В чаду опиума”. Это не было дешевое любопытство зла, так как для него и здесь был “иной мир”».9
Для Сергея Фуделя искусство тоже играло не последнюю роль: оно, казалось, способно не только вобрать всю «теплоту земли», вместить самое дорогое и любимое, но и дать ответ на «последние вопросы». Главное же в нем, как и при личном общении, — это ощутимое прикосновение к подлинной жизни. Фудель описывает его как «огонь»: «от многих людей остался в их книгах или музыкальных созвучиях точно какой-то огонь под пеплом, обжигающий душу».10
Однако для Фуделя присутствовал и другой путь к «чуду» очевидности. Например, священник Павел Флоренский, личность и книги которого сильно повлияли на С.И. Фуделя, свидетельствует о церкви как возможности непосредственного прикосновения к Жизни и соединения с ней: «церковность — это ж и з н ь, особая, новая жизнь, данная человекам, но, подобно всякой жизни, недоступная рассудку».11 Для самого Сергея Фуделя подлинная Жизнь открывалась при личной встрече с людьми подвижнической жизни. Позднее он писал об одной из них: «огонь зарождается от огня», — и хотя эти слова сказаны об иеросхимонахе Алексие (Соловьеве)12, можно говорить о целом ряде людей и событий, которые сам Сергей Иосифович воспринимал как единую встречу с Церковью. «Поражала красота всего его облика», — пишет Фудель об отце Алексие, у которого бывал на исповеди во второй половине 1910-х годов, — «а главное — глаза, полные внимания и любви к человеку. Эта любовь покоряла и побеждала. Человек, подходящий к нему, погружался в нее, как в какое-то древнее лоно, как в стихию, непреодолимую для него, до сих пор еще ему неведомую и вожделенную».13
Говоря о «неведомой» и одновременно «вожделенной» стихии, автор «Воспоминаний» дает понять, что проверял увиденное. Оно «покоряло и побеждало» не в силу своего чудесного характера, но потому, что человек узнавал в нем то, что уже прежде знал и любил. Здесь и память о любви родителей, но в «любви старца <ощущалось> нечто еще более полное, еще более надежное и теплое, чем земная родительская любовь».14 Огненное переживание любви оказывается созвучно и детским воспоминаниям о поездках в Оптину пустынь, которые запомнились ощущением мира и радости, «детского благополучия», когда «все хорошо», — так уже во взрослом возрасте Фудель открывает онтологический источник того детского счастья. Важным оказывается и восприятие природы, «тепло» которой Сергей Иосифович так высоко ценит и в самых поздних своих произведениях. В Зосимовой пустыни он чувствует особенное единство с ней: «удивительно, как раскрывается человеку природа, когда она у церковных стен», — пишет Фудель, вспоминая «запах снегов среди елей и среди такой тишины, которая уму непостижна».15 Для молодого человека, вместе с С.Н. Дурылиным болезненно размышлявшего о том, можно ли сочетать веру с любовью к прекрасному, к «Диккенсу и Рафаэлю», такое видение земной красоты было важным свидетельством о природе церкви: «там, где монахи — истинные ученики Христовы, там около них расцветают самые драгоценные цветы земли».16
Еще одно свидетельство о вере, особенно значимое для людей Серебряного века с его отношением к творчеству: в христианстве для Фуделя в полной мере раскрывается творческое призвание человека. Жизнь «настоящего монастыря» он противопоставляет стремлению укрыться от мира в собственных мечтах:
«Такое чувство, точно попал маменькин сынок на передовую. Какая там “тихая пристань”! Тут уж никакого “Дворянского гнезда” или “Былого и дум”. Вместо “гнезда” — море, в которое нужно броситься, вместо “дум” или “былого” — живое и трепетное делание настоящего. Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти свою нетленную первооснову, здесь “невидимая брань” и воинское дело духовного подвига».17
«Найти свою нетленную первооснову» — вот назначение человека, достойное напряжения всех сил; и здесь чувствуется ответ Ницше, надеявшегося на «преодоление» человека и упрекавшего христиан XIX века в безрадостности и мягкотелости: есть в подлинной вере нечто «безжалостное ко всем нашим мирским полусловам, получувствам, полумолитвам с оборачиванием все время на себя. Тут что-нибудь одно: или уходи, потому что стоять надо долго и трудно, или же бросай свои лень и трусость, сомнение и грех и в священном безумии иди за этими голосами, стройно, и сладостно, и страшно поющими все про одно: “Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим и всею крепостью твоею!”, “И Ему Одному служи!”»18
Так ощущение «рубежа веков», которое С.И. Фудель разделял со столь многими своими современниками, получило конкретное наполнение в церковной жизни. «Начинается весна, — говорили мы себе. — Церковь и есть эта вечная Весна. Теперь на всю жизнь все ясно».19 Сущность такого ощущения — не только предчувствие исторических потрясений («наша эпоха с чем-то прощалась, к чему-то грозному и светлому готовилась»20), но и ожидание полноты, «свершения истории», достижения ее цели: «Сон живой и мгновенный, / Что нечаянно Радость придет / И пребудет она совершенной».21
Уверенность, что «ночь истории подошла к концу» сопровождала Фуделя на протяжении всей его жизни. «Может быть, вся задача нашего уходящего поколения», — пишет он в одной из самых поздних своих работ, — «в том и есть, чтобы передать молодым христианам это чувство рассвета, чувство приближения сроков».22 «Чувство рассвета» на фоне исторического мрака, революции и гражданской войны, гонений на церковь, двух мировых войн… Такое сочетание света и тьмы не случайно: Церковь была основана «ночью», «на пороге страданий», и «долгая светозарная ночь — ее благодатный исторический путь»23.Так для С.И. Фуделя духовные поиски рубежа веков нашли свою цель в Церкви, сущность которой — в реальности богообщения и подлинном единстве с людьми, «вечно живом и никогда не прекращающемся первохристианстве».24
Примечания:
- Фудель С.И. Начало познания Церкви // Собр. соч. В 3 тт. Т. 3. С. 290. ↩
- «Поэт и наша эпоха». 1906 г. Использован пер. А. Гугнина. Ср. Гофмансталь, Г. фон. Избранное. М., 1995. С. 586. ↩
- Там же. ↩
- Фудель С.И. Воспоминания. М., 2012. С. 60. ↩
- Фудель С.И. Воспоминания. С. 99–100. ↩
- Фудель С.И. Воспоминания. C. 63. ↩
- Там же. С. 63–64. ↩
- Там же. С. 67. ↩
- Там же. С. 65. ↩
- Там же. С. 61. ↩
- Флоренский П. свящ. Столп и утверждение Истины. М., 2012. С. 11. ↩
- Прославлен Православной церковью в лике преподобных на Архиерейском соборе в августе 2000 г. ↩
- Воспоминания. С. 14—15. ↩
- Там же. ↩
- Воспоминания. С. 11. ↩
- Там же. ↩
- Воспоминания. С. 18. ↩
- Там же. ↩
- Там же. ↩
- Там же. ↩
- А. Блок. Ночная Фиалка. 1906 г. ↩
- У стен Церкви. С. 169. ↩
- Там же. ↩
- Воспоминания. С. 10. ↩